Об авторе: Василий Васильевич Антонов (1923-1984) , писатель, переводчик. Он родился в селе Лобаново Арык-Балыкского района Кокчетавской области. Окончил отделение журналистики Казахского государственного университета им. С.М. Кирова. В 1961 году вышла его первая книга - сборник сатирических рассказов "Вот публика!". Большое место в литературной работе В.Антонова занимает художественный перевод. Им переведены с казахского языка романы Дж.Тлекова "В степях Джунгарии", У.Канахина "Женщина осталась одна", с уйгурского языка множество рассказов и очерков. В.Антонов награжден орденом Отечественной войны ІІ степени и несколькими медалями.


Дремотно вздыхая, озеро накатывало на берег легкие волны, перебирало и перемывало песок и, оставляя на нем камышовый мусор, клочки серой пузырящейся пены, снова отступало, словно устав от этой бесконечной и однообразной работы.
Оно было велико, это озеро. Его зеркальная гладь достигала горизонта и терялась там, будто расплавившись в знойном, солнечно ослепительном мареве.
Роману было три или четыре года, когда отец первый раз взял его с собой на озеро. Утро. Теплое, розовое. И тишина такая великая и торжественная, что ее хочется слушать разинув рот. Отец, молодой и сильный, в холщовой рубахе-косоворотке, неслышно, будто нож в тесто, вонзает весло в покойную глубь воды и шлет лодку вперед, сквозь сонно пошептывающий камыш. И когда лодка выскальзывает наконец на большую водяную поляну, отец каким-то колдовским движением весла вдруг останавливает ее, потягивается, блаженно трясет кудлатой головой и смеется так, словно его кто-то щекочет. И Роман смеется, тоже беспричинно, но с удовольствием, будто радость пьет.
— Тыщу лет бы жить, а?—спрашивает отец Романа и начинает выбирать из воды сети.
Верткие и скользкие, как живые веретена, щуки, пузатые и широкие, будто баклажки, караси шлепаются в лодку, прыгают, бесятся и смешно чмокают губами.

Много раз бывал Роман с отцом на озере, но в жадную память его нетускнеющей блесткой запало только это утро. И отца он помнит только таким, каким видел его в часы рождения этого большого, как целая жизнь, дня, необидно насмешливым, завидно ловким и смелым — ведь только он переплывал это озеро и с того невидимого берега как доказательство своей победы приносил в зубах еловую ветку.
Отца в станице уважали, но почему-то подшучивали над ним и называли чудаком. Может быть, потому, что он жил не как все: не пахал и не сеял, а мастерил замысловатые вещи и ремесленничал. Роман помнит, как на удивление всей станице отец разъезжал по улицам на двухколесном самокате: одно большое колесо спереди, другое, такое же большое, — сзади. Самокат двигался сам — отец только крутил ногами. Потом уж, лет через пять, Роман узнал, что это был самодельный велосипед.
Станичники несли к отцу поломанные ружья, капканы, швейные машины, самовары. И отец все исправлял.
В станице жили казаки. И отец был казак, но почему-то этим не гордился. Не носил усов, а казачьей фуражке предпочитал соломенную шляпу. Почти у всех были хозяйства, своя земля и заимки, а у отца — ничего. Когда другие пахали или убирали хлеб, отец бродил по лесу с ружьем, стрелял тетеревов, куропаток и зайцев. А капканами ловил лис, горностаев и хорьков.
Другие ходили в церковь, а когда выпивали, пели тягучие, похожие на жалобы песни. Отец в церковь не ходил, а когда тоже выпивал, брал гармонь, широко разводил мехи и, закрыв глаза и откинув назад голову, пел никому не знакомую песню:

Трансвааль,
Трансвааль, страна моя,
Ты вся горишь в огне....

Или встряхивал головой так, что прочь летела соломенная шляпа, и громко запевал:

Веди ж, Буденный, нас смелее в бой!
Пусть гром гремит,
Пускай пожар крутом...

И вдруг отец исчез. Пошел на охоту — и не вернулся. Дней через пять в лесу на его труп набрел станичный пастух. Отец был зарублен топором...
...Неподалеку кто-то закричал, и крик этот, пронзительный, пугающий, заставил Романа вскочить и повернуться в его сторону. Из чердачного окна ближайшего к озеру дома, будто не найдя трубы, густыми сизыми клубами валил дым. Роман знал: в селе почти никого из взрослых нет,— все уехали на сенокос. Роман схватил брюки, но, поняв, что глупо сейчас тратить время на одевание, бросил их и в одних трусах рванулся к месту пожара. А навстречу ему, жалко размахивая руками и задыхаясь, спешила старуха Ветрова. Ее обогнала девочка и, растопырив, как крылья, руки, бросилась к Роману:
— Дядя Роман, пожар!...— хрипло, теряя силы и голос, всхлипнула она.
Взбежав по шаткой лестнице, Роман, как в воду, нырнул в плотный клубящийся дым, заполнивший чердак. И отпрянул. Вслепую, без воздуха, невозможно было отыскать даже место огня.
Дым стлался по потолку, но потолка не касался. Протерев глаза и откашлявшись, Роман по-пластунски пополз в глубину чердака, обдирая живот, грудь, руки и не чувствуя боли. По едкому запаху дыма он определил: горело тряпье, а по силе тепла — где горело. Вот он нащупал что-то похожее на старую телогрейку. Набрав в легкие воздуху, он привстал, сгреб тряпье в охапку и, пригнувшись, добежал до окна и выбросил тлеющую, кое-где уже взявшуюся огнем ношу наружу.
Ползти уже нельзя было,— мешали ожоги. Роман глотнул воздуха, ощупью добрался до того места, где лежал хлам, нашарил еще что-то и опять вернулся к окну. Так он очистил весь чердак и, убедившись, что дым поредел и ничто уже не горит, почти скатился по лестнице вниз. Люди сразу притихли и расступились, и Роман с удивлением, будто очнувшись от забытья, увидел, как старуха Ветрова упала на колени и протянула к нему руки.
— Родимый ты мой, от погибели спас!..
Роман обошел старуху и направился к озеру, обессиленный удушливой гарью, обожженный. Он сразу окунулся и застонал от боли. Только теперь он понял, как сильно обгорел. Жгучая, режущая боль туго стягивала кожу на животе и руках, и вода казалась не просто теплой, а горячей. А так хотелось, чтобы она была ледяной!
Стиснув от боли зубы, Роман смотрел в небо. Оно по-прежнему было безоблачно и бездонно и навевало дремоту и грусть. Через две недели ему нужно быть в училище, но ожоги к этому времени, конечно, не заживут. И как ему теперь быть: возвращаться больным или послать рапорт о болезни?
Вода не закрывала только нос и глаза, но Роман слышал, как рядом, на берегу волновались человеческие голоса. Он усмехнулся: публика ждет героя! И вдруг почувствовал такую радость, что какое-то мгновение не ощущал даже боли. Он спас от огня дом Ветровых — дом Нины. Как будто он специально загорелся для того, чтобы Роман совершил тот самый скромный подвиг, который для девушки доказательнее всякого уверения в любви. И что значат эти пустяковые ожоги?
Роман поднялся из воды, осмотрел себя. Руки и живот были в красных пятнах ожогов. Пятна эти набухали, уже волдырились, и Роман с радостью подумал, что лечиться придется долго, и,, встречаясь с Ниной, он уже не будет думать о своем скором отъезде.
На берегу Романа ждали.
— Касатик ты мой!—запричитала старуха Ветрова, суетясь вокруг  Романа.— Пострадал-то как!.. Чем тебя и отблагодарить — не знаю!
— Чепуха, бабушка!— отмахнулся   Роман.— Не надо никаких благодарностей.
Его окружили женщины и, сочувствуя ему и восхищаясь им, громко учили, чем и как лучше лечить ожоги. Одна советовала накладывать на обожженные места тертую картошку, другая — посыпать их содой.
Роман надел брюки, сапоги, взял под мышку остальные вещи и направился домой, мучаясь не столько от боли, сколько от смущения за свой вид — выпускник пограничного училища, завтрашний офицер, идет по селу без рубахи, будто по пляжу прогуливается.
Около дома Романа догнала молодая женщина с небольшим чемоданчиком в руках, на ходу окинула его цепким взглядом и заключила:
— Ожоги второй степени... Придется вам полечиться!— и уже в доме, пока Роман снимал с окон темные занавески, которыми мать затеняла комнаты от дневного зноя, продолжала:—Марганцовка есть у вас?.. Тогда я вам ее оставлю. Сделайте легкий раствор и смазывайте им обожженные места... И никаких перевязок.
— А как же я ходить буду?.. Рубаху-то  поверх открытых болячек не наденешь...
— Ничего не поделаешь,  придется  походить без рубахи,— сказала фельдшер и в улыбке подняла черные тонкие брови:—Я думаю, девушка ваша простит вам неджентльменский вид.
Роман промолчал, наблюдая за легкими, умелыми движениями женщины и слегка поеживаясь от боли, когда она смазывала  тампоном в марганцовке уже лопнувшие волдыри.
Вошла и перекрестилась у порога старуха Ветрова. В одной руке она держала глиняную кринку, под мышкой — какой-то сверток. Она присела на краешек подставленной Романом табуретки и, жалуясь, гневно запричитала:
- Ведь что, варнаки, придумали? Воробьев жарить!., Да и запалили тряпье на чердаке. Не случись ты рядом, родимый, сгорел бы наш дом дотла. Да и соседи хлебнули бы горя... А я вот тебе, спаситель наш, сливочек принесла да пирогов с вишней. Поешь и прости старуху за беспокойство. А с ребятишками этими просто беда. Вчера под крышей осиное гнездо разворошили, битый час осы в дом не пускали... Сегодня дом чуть не подожгли... Просто напасть, а не дети...
Было во внешности и словах старухи что-то жалкое, заискивающее, и Роману стало не по себе.
— Ничего мне не надо. Спасибо.
Он стал перед пожелтевшим и облупившимся зеркалом, висевшим над столом, давая понять, что ему не до разговоров, что он слишком озабочен другим.
Покряхтев и повздыхав, старуха встала и распрощалась. Роман стоял у окна и видел, как она, выйдя из калитки, развернула зачем-то пирожки и снова завернула. А кринку, чтобы не попала в нее пыль, пристроила под старой латаной кофтой. И кофта, и юбка, и весь убогий вид старухи напоминал не о той бедности, которая вызывает сочувствие, а о неприятной скаредности.
Роман вспомнил, что в день приезда его заходили проведать все соседи, только дом Ветровых словно вымер. И хотя Роману из его обитателей нужна была только Нина, однако такое отчуждение всей семьи казалось затаенным злом. Правда, на следующее утро, когда Роман ходил в магазин за папиросами, ему повстречался сам Ветров. Как и год назад, он был небрит, угрюм, в залатанной, давно потерявшей цвет и вид одежде. Увидев Романа, он едва приоткрыл рот и процедил сквозь седую прокуренную Щетину:
— Значит, опять в отпуск? -Да...
— Что же, отдыхай,— и Ветров направился своей дорогой, оставив Романа недоумевать: этот всегда чем-то недовольный человек мог бы поговорить с сыном своего бывшего, друга. Но прошел мимо. И, глядя в окно, за которым томилась в зное тихая, безлюдная улица, Роман думал: странное дело, время меняет все. Изменилась родная станица. Когда-то, чтобы попасть из нее в ближайший городок, надо было целый день ехать на бричке или санях. И городок тогда казался целым престольным градом. А теперь станица стала целым городом, и деревянные приземистые дома в ней уступили место кирпичным, большеоконным и просторным. И до районного городка на попутной машине можно добраться за полчаса.
Изменились и люди. И одеваться, и говорить они стали по-новому. Называются колхозниками, а не казаками-хлеборобами, которых когда-то делили на бедняков, середняков и кулаков. Были еще подкулачники и маломощные середняки. Теперь это — уже история. И как память о живом прошлом остался Ветров. И его дом из потрескавшихся бревен, между которыми торчал мох. Только Нина и ее братишка Генка, который чуть было не сжег родной дом, оживляли эту странную семью, как новые, свежие побеги засыхающее дерево.
Роман смутно помнит, как мальчишкой играл с Ниной в куклы, ходил на озеро собирать ракушки. И вот уже юношей он снова встретил ее. Это было в прошлом году, когда он после стольких лет разлуки в форме курсанта погран-училища приехал повидать мать. Немногие из сверстников помнили Романа, зато взрослые — все. И удивлялись:
— Смотри ты, какой молодец стал! А, бывало, гусаков боялся. Увидишь и орешь: «Ма-а-ма!» Тебя так и звали тогда: Ромка — гусиный неприятель.
Нина зашла к ним, Белозеровым, вечером. С насмешливым любопытством поглядывая на Романа, сказала матери:
— Одолжите ступку на вечер, соль потолочь.
Мать предложила девушке сесть, улыбнулась Роману:
— Твоя подружка. Помнишь?
Нина как будто снова познакомилась с другом своего детства, рассказала о смешных случаях из их дружбы и ушла. А на следующий день Роман был в библиотеке, где работала Нина. Делать в библиотеке было нечего, из читателей в нее до вечера никто не заглядывал, и они ушли на озеро. Купались и снова собирали ракушки... Глядя на Нину, Роман радостно удивлялся: из худой, большеротой девчонки выросла девушка сильная, ловкая и красивая. И что больше всего радовало и удивляло Романа — это непринужденность и ум Нины. Когда Роман заговорил с Ниной о том, что ее родители живут как-то странно, несовременно, она ответила, плеская воду на туго обтянутую купальником высокую грудь:
— Я их не понимаю и понимать не хочу. Оставим это.
Целый год юноша и девушка переписывались, и в их письмах были просто дружба и просто рассуждения о настоящем и будущем. В каждом письме Нина обязательно писала: если не читал, то прочти вот эту или эту книжку и обязательно посмотри такую-то кинокартину. В следующий отпуск он ехал уже с той радостью, которая наполняет человека нетерпением встречи. Однако Нина его не встретила. От ее младшего братишки, рыжего и конопатого Генки, Роман узнал: Нина в области на каких-то курсах, обещала скоро приехать и ему, Генке, привезти резинового крокодила, который плавает.
Роман ждал приезда Нины каждый день и по нескольку раз проходил мимо дома Ветровых, незаметно поглядывая на окна, во двор. Но Нины не было.
Мать каждое утро напоминала ему о том, что в лесу сейчас самая благодать — спеют ягоды, грибов столько, что хоть лопатой греби. Однако Роман под всякими предлогами оставался дома. Ждал, скучал.

Роман снова завесил окна и прилег на кровать. Улыбаясь, он старался представить, как они теперь встретятся с Ниной, как она будет благодарить его. Он, конечно, будет уверять, что ничего особенного не сделал, и постарается даже виду не подать, как рад тому, что загорелся именно ее дом и рядом оказался он, а не кто-либо другой. И, безусловно, Нина будет ухаживать за ним, как за больным, но он и в этом деле проявит свою выдержку: ведь главное достоинство героя — не бахвалиться.
В комнате было тихо и жарко, будто топилась печь. Дремота пьянила, путала мысли, и Роман уснул. Ему казалось, что спал он очень мало, но когда проснулся, был уже вечер, и мать стояла над ним с встревоженным лицом. Он понял ее тревогу и сказал:
— Пожар тушил. Дом Ветровых чуть было не сгорел. Мать присела рядом, сняла с головы платок и стала разглаживать его на коленях сухими и сильными руками. Она молчала, но по ее лицу, всегда спокойно усталому, Роман понял, что мать почему-то не одобрила его поступка. Он; рассказал, как загорелись Ветровы, и добавил, что от них огонь мог перекинуться на соседей. Мать встала, повязала голову платком и сказала:
— Конечно, и соседи могли бы сгореть.— И принялась подметать пол, хотя еще утром Роман выдраил его, как пароходную палубу.— Только обгорел вот, отпуск весь пропадет, не отдохнешь.
Роман чувствовал, что мать говорит не то, что думает, казалось, она таила к Ветровым какую-то неприязнь, но не хотела рассказывать о ней. Вынуждать мать на откровение Роман не стал: в конце концов он сделал доброе дело.
Вместе они кормили гусей — гусака и гусыню с выводком. Но ни к какой другой работе по двору мать Романа не допускала, будто он и в самом деле стал больным. По пояс голый, растопырив руки, ходил он за матерью от колодца к грядкам с огурцами и смотрел, как она поливала их. У него были обожжены ладони, и он не мог даже крутить ворот, чтобы достать воды из колодца, это делала мать, ловко, сосредоточенно, привыкнув к нелегкому труду за много лет.
Мать! Она была когда-то молода и красива, и отец называл ее Аннушкой. Она любила наряжаться и петь песни. Когда в лесу наступала страдная пора — поспевали ягоды и грибы,— мать целыми днями пропадала там. И маленький Ромка был с нею. Какое это было чудесное время! В лесу тихо-тихо. И сумрачно. Прямые и тонкие лучи солнца, словно золотые нити, косо пронизывают его сверху донизу; пахнет смолой и сырой землей; где-то в глубине леса тосковала кукушка. Ромка ни разу не видел, какая она, но если спросить у нее, сколько лет ты будешь жить, она обязательно ответит.
—Ромашка!—звонко кричит мать.
Ромка бросает сухой березовый сучок, которым целился в надоедливо стрекочущую сороку, и вприпрыжку бежит на голос матери. Сорока стрекочет еще неистовее и летит вслед.
— Смотри-ка,— говорит мать, румяная, веселая, и указывает на куст вишни. Он так усыпан сочными ягодами, что, кажется, кто-то нарочно взял и вытряхнул на него целый мешок этих вкусных темно-красных шариков.
Теперь мать постарела. Нелегкая жизнь и труд выбели ли ее когда-то русые волосы, по-осеннему блеклым и тихим сделали прежде красивое лицо. Движения и походка ее стали смиренными, как уставшие после ветра  озерные волны. Но по-прежнему мать несла свою аккуратно повязанную платком голову прямо, и прямо смотрела людям в глаза.
На село, как тень от дождевой тучи, наплыла вечерняя прохлада. По улице, встряхивая слежавшуюся за день горячую пыль, загудели машины, с ленивым, как зевота, мычанием пробрело стадо коров; деловито и громко гоготали возвращающиеся с озера гуси, а людские голоса как будто напоминали о том, что дневные заботы еще не окончены.
Роман прошел к изгороди, оглядел улицу из конца в конец и задержал взгляд на доме Ветровых. Подумал: за что же мать недолюбливает их? И поймал себя на мысли, что и он особенно не расположен к этой семье. Есть такие люди, в которых таится что-то непонятно отталкивающее. Одного их взгляда или слова достаточно для того, чтобы вызвать в человеке необъяснимое чувство неприязни.
Вечером, когда они собирались ужинать, в сенях послышались легкие, крадущиеся шаги. В дверь тихо, просительно постучали. Роман вскочил, виновато взглянул на мать и так, стоя, поспешно ответил:
— Войдите!
На порог ступила не Нина, а ее мать, полная, вялая женщина с белым, нездоровым лицом и, кажется, никогда не смеявшимися глазами.
- Добрый вечер,— вздохнув, сказала она и покачала головой в темном, под подбородком завязанном платке.-— Ишь ты, как обгорел-то. Небось, теперь твои начальники накажут тебя за опоздание?
— Не за всякое опоздание наказывают,— ответил Роман и уткнулся в тарелку с борщом.
— Ну, дай бог,— Ветрова перекрестилась и опять вздохнула; хотя ей и предложили сесть, она продолжала стоять у порога, словно прилипнув к нему.— А мой послал за вами. Иди, говорит, зови Белозеровых в гости. Купил целый литр. Да за такую доброту, какую сделал нам Роман Константинович, и два литра не жалко. Ведь от какой беды спас!.. Значит, придете? Ну, будем ждать, ужинайте  на здоровье,— и Ветрова исчезла в сумраке сеней.
Поужинали молча. Не дождавшись, когда мать заговорит о приглашении, Роман сказал: —Может быть, сходим? Ждут же.
Мать убрала со стола, вытерла его и потом только ответила:
— Нет, сынок, не ждут.
Мать положила на стол руки, осмотрела их, выдубленные жарой и морозом, как жгутами обтянутые набухшими жилами, с крепкими, по-мужски узловатыми пальцами и, словно прочитав на этих свыкшихся с любым трудом руках ответ сыну, сказала:
— Звали потому, что знают: мы не придем.
— Зачем же они тогда звали?— Как ни сдерживался Роман, но вопрос этот задал требовательно и немного раздраженно. Чувствовал, что между ним и Ниной неприязнь матери к Ветровым становилась той преградой, которую нельзя так просто перешагнуть. Нет, между матерью и Ветровыми была не просто ссора. Между ними   было  что-то важное, чего он не знал.
Роман пожал плечами, сел и с горечью сказал:
— Ничего не понимаю!
Мать подняла на сына строгие глаза, с минуту молча смотрела на него и, словно благословляя его в первый нелегкий путь, сказала:
— Сынок, ты помнишь отца, помнишь, какой смертью он умер. Ты был тогда мальчонкой и легко проводил отца в могилу. Но нелегко было мне, я многое понимала и видела, хотя и осталась неграмотной.
Вокруг электрической лампочки, висевшей над столом, отчаянно кружились мотыльки, словно опьяненные ослепительно ярким светом. Было слышно, как они бились о горячее стекло, обжегшись, срывались и снова кружились. И их трепещущие тени метались на белом глянце скатерти, как маленькие беспокойные призраки. Мать встала, осторожно переловила мотыльков и выпустила их в окно. Поплотнее задернула занавески.
— Тебя еще не было на свете, когда село наше взбаламутили кулаки, восстание подняли. Отец тогда воевал в Красной Армии против Колчака. Боже мой, сынок, сколько пришлось пережить! Как-то слышу ночью: дон-дон!— Набат. Пожар, думаю, и выбежала за ворота. А по улице скачут конные, шашками машут. Двое подскакали ко мне. Один тычет мне плеткой в лицо и спрашивает другого:
— У этой мужик в красных? Другой отвечает:
— У нее самой, стервы!
Иссекли они меня плетками чуть не до смерти и к церкви ускакали. Заползла я во двор, кое-как закрыла ворота, домишко и — огородами — в камыши, а потом в лес, к своему деду на заимку. Там и жила целых два месяца, как богом проклятая, пока красные восстание не разгромили.
Все напряглось в Романе, он так сжал кулаки, что на ладонях лопнули волдыри. Не чувствуя боли, горячим шепотом спросил:
— Кто тебя бил? Ветров?..
— Нет,— спокойно ответила мать.
Роман проглотил вздох облегчения, прикусил губу, заглушая жгучую боль в ладонях.
— Били меня Яшка Рыжий и Клим Рваный. Прозвища убивцы носили такие. Одного в бою красные убили, другого потом в селе расстреляли. В подполе его любушки нашли... Ну, вернулась я домой. Ничего, все на месте. За ворота выходить боюсь, стреляют. Потом уж узнала: расстреливали тех, у кого оружие находили. Пришли и ко мне. Трое. В шлемах с красными звездами, с шашками и наганами. Спрашивают:
— Где муж?
А я молчу и от страха трясусь.
— Говори, куда он спрятался?
Я собралась с силами и бормочу:
— Воюет он против Колчака...
— Так  чего ж ты,— говорят,— боишься? Раз твой мужик наш, значит, и ты наша!
Ушли и пригоршню сахара на столе оставили. С месяц в селе было тихо, как на могилках, ночами без огня сидели. А могилок после восстания вдвое стало больше. Много там прибавилось вечных жильцов. Иных, прости господи, не жалко было, а других — жалко, голь ведь перекатная, увязалась за кулаками по глупости. И сложили головы ни за что ни про что.
Ушли красные, когда порядок навели в селе. Ожило оно, однако кулацкие корни еще остались.
Когда вернулся из Красной Армии твой отец, в селе снова забродила смута. Тогда-то и стал захаживать к отцу в гости его дружок Севостьян Ветров. Числился он в середняках, в восстании участвовал, но как-то ушел от наказания. Сперва они с отцом при мне выпивали и разговоры вели. А потом —у Севостьяна. Как-то приходит от него отец, злой, лицо белое, на скулах желваки. Говорит мне:
— Понимаешь, Аннушка, они опять задумали восстание. Еще мало им, живодерам, людской крови. Завтра же в ЧК пойду! Открою власти глаза на это змеиное гнездо.
Но назавтра он в ЧК не пошел, а отправился в лес. Кто-то ему сказал, что видел там тетеревиный выводок. Из лесу уж отец не вернулся.
А через неделю, кажется, всю головку нового восстания арестовали и расстреляли.
Севостьян Ветров снова остался в стороне.
Мать замолчала, с минуту неподвижно смотрела перед собой, словно вспоминая: чего же она еще не поведала сыну? Но ничего больше не сказала и ушла в другую комнату, где была ее кровать.
Роман встал, закурил и вышел на крыльцо. Где-то рядом заливисто выговаривала польку-бабочку гармошка, звонкий девичий голос рассказывал о том, как «летели утки и два гуся», у клуба динамик выплескивал неразборчивые звуки какого-то кино, а во дворе Ветровых визжал от боли мальчишка. Роман подумал, что это, вероятно, плачет Генка, которого секут за поджог. Мысль эта безучастно коснулась его внимания — и оно вновь отдалось осмысливанию рассказанного матерью. Он понимал, что в убийстве отца повинен Ветров, что, может быть, это страшной дело он сделал сам, чтобы не угодить в ЧК вместе с главарями вновь затеваемого мятежа, а потом предал и их, поняв, в какую трясину может попасть вместе с ними.
Роман знал давно, что убийцу отца так и не нашли, и убийство «списали» на неизвестного бандита — с отцом не оказалось дорогого заграничного ружья, полученного в приз за лихую джигитовку в эскадроне красной конницы.
— Ты бы шел спать, сынок... Роман вымученно бросил:
— Мама, почему ты не рассказала людям правду тогда? Мать вздохнула, но ответила спокойно:
— Я тогда была моложе тебя, а время бушевало такое, что правде моей могли не поверить и меня же осудить: я ведь дочь попа, а Ветров ходил в больших начальниках. Портфель носил и кожаную фуражку — не подступись! Раскулачиванием руководил и нас с тобой мог бы к кулакам причислить. И он бы сотворил это, не покинь мы с тобой вовремя станицу.
Роман попросил мать постелить ему во дворе и долго не мог уснуть, глядя в звездную россыпь неба и не видя ни звезд, ни дегтярно-черного полога за ними.
Ему шел двадцать первый год, в двадцать два года он станет офицером-пограничником. Он знал свое настоящее,
видел будущее,  мечтал о подвигах.  Он  гордился своим
прошлым, трудным, но не сломившим его. Одиннадцати лет он убежал из дому с таким же жаждущим приключений сверстником. Но романтика бродяжничества длилась недолго. Роман попал в детский дом. Шли годы, он учился и жить, и работать, и по мере того как взрослел все больше и больше думал о матери, которая осталась на глухой станции только что построенного Турксиба.
Из детского дома Роман ушел в погранучилище, и тоска по матери, боль от причиненной ей обиды взяли свое. В первый же отпуск он вернулся на родину, которую помнил лучше, чем эту железнодорожную станцию в выжженной солнцем казахской степи. И он не ошибся: мать вернулась в родное село, как птица к своему гнездовью.
Роман когда-то считал обычными те мытарства, которые они пережили с матерью, покинув родину. Иногда жили впроголодь. Ему, мальчишке, приходилось собирать колоски на убранных полях и перекапывать чужие огороды в поисках дюжины забытых картофелин. Он не помнил, чтобы износил в детстве хоть одну пару ботинок или приличные штаны.
Мать жаловалась тогда на судьбу-злодейку. И теперь эта судьба приняла облик человека — Севостьяна Ветрова.
Он убил или помог убить его отца, он выжил из родных мест мать, молодую и неопытную в жизни, привыкшую к мужскому плечу. Он теперь «запаршивел», как говорит мать, но ему не пришлось скитаться по чужим углам. Роман думал с неприязнью о Ветрове, а перед глазами неотступно стояла Нина. Роман ждал ее. Разбитый мучительными думами, уже забыв об ожогах, почти потеряв ощущение боли, Роман забылся в тревожном сне только перед рассветом и, кажется, сразу же был разбужен матерью. На этот раз он сам напросился с ней на птицеферму. Мать попробовала его отговорить, но он стоял на своем. Сходил в больницу и попросил забинтовать ожоги, чтобы можно было надеть хотя бы майку. Они шли по селу, мать и сын. Их встречали и провожали приветственными улыбками и словами. Роман чувствовал в приветствиях нотки почтения к себе, но не радовался этому. Ему казалось, что они с матерью жалки перед людьми, жалки потому, что когда-то позволили себя оскорбить и молча снесли унижение.

Их догнал на телеге Севостьян Ветров. Остановив лошадь, он сказал, как из-под кнута:
— Чего же не пришли? Мы ждали...
Сойдя с дороги и не сбавляя шага, мать ответила:
— Некогда было.
— А Роман что ж?
Роман не ответил, внимательно разглядывая пожарно-огненный восход.
— Больной он,— сказала мать.
Ветров промолчал, стегнул лошадь и покатил дальше, согнувшись так, что его затасканная фуражка, казалось, легла прямо на плечи. Роман смотрел ему вслед, и презрительная усмешка набежала на его лицо, сорвалась с губ словами:
— Беднее его, по-моему, был один Христос. На рубахе заплата, как на мешке.
— Сам себя запускает для видимости, но заплатами теперь козыриться не время,— заметила мать и улыбнулась прохладному розовому утру, далекому лесу, густым, бесконечным частоколом отгораживающему горизонт.— Красота-то какая!.. Так бы и обнял все.
— Вместе с Ветровым?—усмехнулся Роман.
— Иногда с охапкой пахучего  сена   захватываешь и змею, но сено от этого хуже не становится.
Птицеферма находилась неподалеку от села, на берегу озера, но Роман только теперь понял, почему мать туда и обратно ходила пешком. Эта прогулка была для нее отдыхом и временем для тех раздумий, которые омолаживают душу, как здоровый сон. Однако как ни красиво было утро, как ни манили к себе озеро, лес и золотящиеся зреющими хлебами дали, Роман уже ничем не восхищался и ничему не радовался. Казалось, помимо его воли все окружающее потеряло смысл своего существования, и он думал только об одном: скорее уехать, очутиться снова среди друзей-курсантов, в привычной военной обстановке. Бесцельно бродил он по птицеферме, чуть не наступая на кур и уток, равнодушно слушал, как горланили петухи, и морщился, оглушенный утиным гомоном на берегу.
Сторож фермы, старый Федотыч, предложил ему поохотиться с берданкой за вороватыми воронами и по-разбойничьи нахальными коршунами. Он отмахнулся: руки болят. Старик пригласил его в лес грибов пособирать, он отказался по этой же причине.
— Хошь, Ромка, я тебе покажу место, где прятались казаки, когда восстанию погром устроили?— пустил в ход еще один козырь Федотыч.
Но и это не заинтересовало Романа, и вечером, когда собирались домой, он сказал матери:
— Я, наверное, завтра уеду. В нашем госпитале меня быстрее вылечат.
Мать не обиделась и не удивилась. Зато ее подружка, вторая птичница тетя Даша, маленькая, толстенькая и беспокойная, как сорока, всплеснула пухлыми руками, искренне изумилась.
— Уже? Вот это погостил, вот это обрадовал мать! Недели не прожил в родном доме — и бежать.
Оглядывая небо и почесывая волосатую шею о конец ствола берданки, Федотыч солидно поддержал своего молодого друга:
— Солдат, бабы, не волен и болеть без приказания. Покажись начальству, доложи, как и что. Разрешит оно — тогда болей. А вы как думали?..
Председатель колхоза дал Роману свою пролетку, чтобы доехать до ближайшей железнодорожной станции, фельдшер, которая начала лечить его, дала ему на дорогу бинтов и какой-то не слишком приятной по запаху мази, мать тайком перекрестила сына, проглотила слезы, и Федотыч молодецки гикнул на вороных.
Ребятишки с криком долго бежали за пролеткой, и вместе с ними — Генка Ветров. Роман несколько раз оборачивался, смотрел на него, но сдержался и не послал Нине прощального привета.
Через три дня, уже в вагоне, Роман услышал неожиданную, все приглушившую весть: фашистская Германия напала на Советский Союз.
В полночь вышли на берег Ладожского озера. Отстучав не одну сотню километров по каменно-твердой земле, солдатские ноги ступали теперь по мягкому, как пыль, песку устало и вразнобой: не было слышно, как идет сосед, вся колонна и каждый шел по-своему, только соблюдая строй и придерживаясь локтя соседа.
Ночь была темная, безлунная, и озера не было видно. Только слышался встревоженный шум волн рядом и чувствовался запах воды — солоноватый, рыбный.
Потом колонна остановилась, командиров взводов вызвали к командиру роты. Роман приказал своему заместителю сержанту Лошакову не курить и не расходиться и пошел в голову колонны, торопливо дожевывая сухарь.
Командир роты старший лейтенант Березин, глотая навалившуюся зевоту, сказал, что можно ужинать и располагаться на сон.
— Отдыхать будем. Тут,— лейтенант указал рукой в сторону,— есть землянки. Без особой нужды из них не вылазить. Все.
Роман возвратился к взводу и вместе с Лошаковым отыскал землянки, вернее — ямы в песке, прикрытые сверху кое-как и чем попало. В эти укрытия от вражеских самолетов-разведчиков можно было влезать только на четвереньках и так же выбираться обратно. Самую тесную землянку Роман оставил для себя и приказал своему связному навести в ней порядок.
Через полчаса батальон словно провалился в песок — затих. Шумели и плескались в густой тьме ночи невидимые сильные волны, со всех сторон далеко и глухо бухали орудия. Легкий ветерок, набегающий с озера, напоминал о том, что лето давно кончилось и пришло время осенних холодов. Роман надел шинель, которую до этого нес свернутой то на плече, то на руках, и пошел на шум волн.
Вода казалась черной и наплывала из самой ночи. Высокие волны жадно вылизывали песок и, словно отчаявшись насытиться, с гневным рокотом уползали обратно. Провалившись по щиколотки в мокрый песок, Роман схватил две пригоршни холодной воды с гребня набежавшей волны и плеснул их на лицо, подождал с минуту и так же вымыл руки. Утершись полой шинели, постоял, наслаждаясь прохладой, сполоснул ноги в упругой волне и вышел на сухое место. Натягивая сапоги, подумал: «Днем накупаюсь досыта, вряд ли будет еще такая возможность».
Но купаться не пришлось. Из тяжелых и грязных туч на другой день сочился дождь, озеро как будто кипело, и его необъятная холодная ширь отдавала ознобом и скукой. Накинув на плечи шинель, Роман обходил с Лошаковым землянки, справлялся о настроении солдат и возвращался обратно. Втиснувшись в землянку, грыз сухари, ел мясные консервы и пил мутную солоноватую воду. Все это — из запасов у связного Абдуллы, пожилого, удивительно спокойного казаха. У Абдуллы в тылу осталась большая семья, сам он не был настолько здоров, чтобы легко нести тяжесть солдатской жизни, однако никогда не жаловался и не роптал.
— Как-нибудь, товарищ лейтенант!— неизменно отвечал он на все вопросы Романа о здоровье, настроении и способности шагать дальше.
Сержант Лошаков годился Роману в отцы. Он воевал с немцами еще в полках генерала Брусилова, потом с красными гнал адмирала Колчака на Дальний Восток, но только иногда, словно между прочим, подсказывал он Роману ту мысль, которая была нужна в этот момент.
Как-то Роман признался своему заместителю, что то обстоятельство, что он моложе своих солдат, мучает его. И Лошаков ответил просто и деловито:
— Солдат должен всегда понимать, что он сумеет сделать все, что ни прикажет командир. Даже черта поймать у себя за пазухой.
У выхода из землянки Абдулла развел огонь и задумал вскипятить чай. Но дым почему-то оставался внутри землянки, будто его кто-то специально вдувал сюда. Все трое махали пилотками, полами шинелей, но дым, как пыль в безветрие, кружился на месте, терзал глаза и легкие.
— И на кой черт тебе этот чай?— слезливо промычал Лошаков.— Уморишь ведь!..
— Ладно, пусть кипятит,— сказал Роман и, попросив Абдуллу снять на минуту котелок, шагнул через чадящие головешки в тонкие, но плотные струи дождя. Лошаков последовал за ним.
— Как Абдулла любит чай,— сказал он, поднимая воротник шинели.— И чего он в нем находит?
Роман подставил лицо дождю, вытер его подкладкой пилотки и ответил:
— Кто за чем, а казах блаженствует за чаем. Для Абдуллы этот чай, может быть, последний. Слышишь?— и указал взмахом головы в ту сторону, где особенно часто и сильно ухали орудия.— Там будет не до чая.
Лошаков послушал и определенно заключил:
— Тяжелые лупят, чтоб фрицы не скучали.
Роман видел все землянки, в которых разместился его взвод. В двух было так тихо, что они казались пустыми, из третьей был слышен завидный смех. Лошаков, вероятно, понял мысли Романа и сказал:
— Пойдем, лейтенант, послушаем, как Бубнов врет.
Они пошли к землянке, присели у входа. Смех оборвался, и к выходу на четвереньках заторопился отделенный. Роман махнул рукой:
— Продолжайте. И одолжите табаку.
В землянке засуетились, и к Роману протянулось несколько рук с кисетами.
Будто не замечая легкой усмешки Лошакова (ври, мол, что куришь, а я знаю, что ты просто хочешь показаться взрослее), Роман свернул папироску и закурил. Подержал дым во рту и выдул его в сторону, чуть приоткрыв губы, как это делают опытные курильщики.
— Так вот, идут  два кума по городу,— продолжал невидимый рассказчик степенно и серьезно, будто сообщая что-то важное.— Глазеют на все, как бараны на новые ворота. Подошли к ресторану, заглянули в окна: бог мой, все пьют, едят и денег не платят!
«Вот где жизнь! Зайдем?»—сказал один кум.— «Зайдем!— сказал другой.— Хоть раз в жизни поедим досыта и задарма». Зашли. Подлетел к ним официант: «Чего прикажете?»—«Все, что есть!»— ответили кумовья. Нанес им официант всякой всячины. Пьют, едят мужики и слушают музыку. Ну, наелись, напились. Подходит официант — гони монету! Кумовья рты поразевали. Один говорит: «Так разве у вас за гроши?» А другой: «Нема у нас ничего...»
Официант понял, в чем дело, подозвал вышибалу. Тот содрал с кумов кожухи и дал им коленом под зад. Вылетели они на улицу, чешут затылки. «А я, кум, чул!»— сказал один дядька. «Чего ты чул?»—«Да то, что с нас кожухи сдерут. Слышал, как тот, что тонко играет, так и пел: «Ч-и-и-м платить будешь?.. Ч-и-и-м платить будешь?»— Это он про скрипку. «А тот, что толсто, так и бубнит: «Кожухами, кожухами!..»—Это он, значит, про контрабас...
Разноголосый хохот встряхнул землянку. Прижавшись спиной к глинистой стенке входа, Роман смеялся так, что совсем забыл про шинель, спину которой до этого старался не выпачкать. Степенно похохатывал Лошаков, глядя на папироску, по привычке зажатую в кулаке.
— Вот где веселье!— услышал Роман  над головой  и вскочил вслед за Лошаковым.
Командир роты, старший лейтенант Березин, улыбаясь, отмахнулся от рапорта и сказал:
— Пойдем на пристань, комбат вызывает. И ты, сержант... А ребята пусть хохочут...
Они шли по мокрому, упругому песку вдоль берега, впереди — плотный, широкоплечий Березин, старый кадровик, уже побывавший на фронте и полежавший в госпитале с простреленным бицепсом правой руки, за ним, отстав на шаг,— Роман с Лошаковым. Командир роты остановился' и, когда идущие сзади поровнялись с ним, сказал:
— Хорошо бы такую погодку на ночь...— и замолчал, косясь на серую, пузырящуюся водяную равнину, по которой в предстоящую ночь  поплывет его рота на тот  берег Ладоги, к Ленинграду. А враг близко, эти места достает его артиллерия и в погожие дни хищно просматриваются его самолетами.
Когда людей связывает одно большое дело, они даже в молчании понимают друг друга. И недосказанную старшим лейтенантом мысль додумывали Роман с Лошаковым каждый по-своему,— при переправе все может быть... А как переправятся — фронт. И там может всякое случиться. И это «всякое»— опасности, исхода которых никогда не угадаешь.
На пристани были недолго. Моряк-командир с пистолетом на длинных ремнях рассказал, где остановится пароход, где будут лежать сходни и что при погрузке и когда поплывут, главное — порядок. Командир батальона сказал командирам рот, что грузиться будут поротно: за первой — вторая и так далее. А роты — поотделенно.
Когда возвращались, старший лейтенант признался Роману и Лошакову:
— Зверски болит раненая рука. Никогда не верил, что перед непогодой и в непогоду могут болеть кости. Теперь вот убедился.
— У меня бабка всегда, бывало, погоду предсказывала,— сказал Лошаков и, словно извиняясь, покашлял в кулак.
Старший лейтенант улыбнулся:
— В сороковом наша дивизия была на Украине. Я квартировал у одного древнего деда украинца. Так тот по поведению своей хавроньи угадывал погоду,— и не ошибался. Начинает голосить свинья, дед сообщает: быть дождю или снегу.
Роман громко рассмеялся. Ему захотелось самому рассказать что-нибудь смешное, подходящее для такой компании, но ничего интересного вспомнить он не мог, может быть, оттого, что он как-то невольно робел перед командиром роты, человеком уже немолодым и бывалым, вжившимся в солдатскую службу, как в обычную человеческую профессию. Командир роты никогда не кричал на своих подчиненных, коротко и четко отдавая приказания. Лицо у Березина было сухое, а светло-серые, почти белесые глаза - строги и холодны. Но при близком знакомстве этот офицер невольно прочно располагал к себе людей.
Роман, как и все юнцы-офицеры, втайне хотел походить на своего командира.
В обед снова ели мясные консервы с сухарями и пили чай, вскипяченный Абдуллой и заваренный им запасенным кстати смородиновым листом. Если полмесяца назад, когда были еще в тылу, солдаты жили впроголодь, то теперь в сухарях и консервах недостатка не было. Прошлой ночью на станции выгрузки их эшелон не остановился, его продвинули за реку, к лесу, разгрузили и возвратили на станцию пустым. Тут-то и пожаловало тринадцать «юнкерсов». Почти половина вагонов была разнесена в щепы и разбросана во все стороны, словно это были не тяжелые пульманы, а спичечные коробки. Вывороченные со шпалами рельсы, дико погнутые, скрученные в замысловатые фигуры, напоминали куски обыкновенной проволоки. Все это увидел Роман, придя со своим взводом за продуктами в вагон-каптерку. У вагона взрывной волной вынесло бока, и содержимое — кули с сухарями и ящики с консервами — беспорядочно валялось по обе стороны от бывшего эшелона. Ящики охранял бородатый солдат, взобравшийся на крышу уцелевшего вагона.
— Берите, сколько сможете унести!— крикнул он, когда Роман сказал, кто они и зачем пришли.
Поднимаясь на носки, Бубнов серьезно спросил солдата:
— Дядя, а дядя, ты не знаешь, куда фрицы  забросили махорку?
Солдат, уразумев шутку, так же серьезно бросил:
— Это ты у них спроси, они вот-вот явятся опять. Солдат, вероятно, пошутил, но Роман поспешил увести взвод. Солдаты возвращались резво, хотя и были нагружены, по словам Бубнова, не меньше азиатских ослов.
После обеда пришел моряк с красной звездочкой на рукаве черной тужурки и передал Роману последний номер армейской газеты. Политрука в роте не было, и взводные взяли на себя его обязанности. Сводка Совинформбюро не радовала, немцы рвались к Ленинграду; и на других фронтах наши отступали. Солдаты молча выслушали Романа. Всем было ясно, что война оказалась не такой простой, как научили думать о ней; она только начиналась, и это начало было тяжелым, как сопротивление после удара из-за угла.
Дождь не перестал к ночи, и ночь наступила незаметно. будто подкралась и вдруг накрыла все вокруг своей непроглядной теменью.
Построились. Роман прошел вдоль взвода, прислушиваясь к разговорам солдат. Они переговаривались тихо, спокойно, ругали дождь и бесконечную дорогу; то и дело слышалось: «Скорее бы уж до места...» Все свыклись с мыслью, что на войне всякое бывает, а поэтому и не стоит гадать, что случится.
Роман изредка поглядывал на бесконечную черноту водяной пустыни, подумывал: он-то плавать умеет, а другие? Но мысль эта появилась и тут же исчезла, словно тень от случайно набежавшей тучи.
По упруго вибрирующим, как стальные пластины, сходням Роман легко вбежал на палубу (помкомвзвода оставался замыкающим) и огляделся.
— Туда!— сказал матрос, вероятно, специально поставленный, и указал на черный квадрат спуска в трюм, взглянув на который, Роман вспомнил подпол в материнском доме, куда любил лазать в жаркие дни за холодным молоком.
На этом небольшом пароходике, как на автобусе, когда-то, вероятно, перевозили пассажиров. Внутри небольшого помещения, куда спустился Роман по крутой лесенке, стояли скамейки с изогнутыми спинками, вдоль стен свисали сетки для багажа. Здесь мог разместиться только один взвод, и Роман подумал, что другие два взвода роты, наверно, расположатся в других таких же помещениях, но мест хватило всем, и солдаты, очутившись вместе, весело балагурили, курили. Тусклый синий свет электрической лампочки навевал дремоту, и как ни боролся с ней Роман, он все-таки задремал, привалившись головой к теплому плечу Лошакова. Сержант сидел не шевелясь. Роман понимал, что спать на глазах бодрствующих солдат не надо бы, однако легко отдался пьянящей истоме, сквозь которую слышал шаги матросов на палубе, какие-то непонятные команды. Потом пароходик вздрогнул и боком начал отваливать от пристани.
Роман открыл глаза, встряхнул головой. Солдаты притихли, некоторые жались друг к другу, устраиваясь вздремнуть.
— Поспите,— сказал Лошаков,— а потом я...
— Да-да! Минут через двадцать разбудите меня,— сказал Роман, стараясь придать своему голосу больше бодрости, и тут же по-детски быстро опять отдался сну.
Ему показалось, что он не спал и минуты, когда его разбудил сильный грохот. Вскочив, он удивленно взглянул на потолок, за которым глухо отстукивал длинные очереди пулемет и скороговоркой ахала легкая автоматическая пушка. Пароходик накренился, и солдаты, налетая друг на друга, побежали в сторону крена.
— Тонем!— крикнул кто-то страшно, по-бабьи визгливо.
— Молчать!—почему-то обозленный этим  криком,  во весь голос приказал Роман и, вцепившись в сетку   полки над головой, удержался на месте.
— Без паники по одному — наверх!— громко, но спокойно крикнули в открытый трюм.
Роман выскочил на палубу последним. И на мгновение остановился, ослепленный необычайно ярким светом. Он лился сверху, словно пылало само небо. Роман вскинул голову и увидел, как четыре больших солнечно-ярких шара чуть заметно покачивались над пароходиком. «Ракеты!»— догадался он и огляделся. Только теперь он понял, что случилось: носа у пароходика не было, его как будто срубили огромным топором. И из невидимой пробоины, будто кровь, выбрасывались все выше и выше горячие всполохи огня. Пароходик стоял на месте и кренился в сторону обрубленного носа.
За борт, в холодно поблескивающую воду, спускали шлюпки, бросали какие-то большие деревянные ящики и спасательные круги.
Как теперь хотелось Роману, чтобы командир роты был рядом! Но даже голоса его не было слышно.
Низко, скрываясь за своими «висячими» ракетами, кружился вражеский самолет, поливая мишень пулеметным огнем. По нему с пароходика били из зенитной пушки и пулемета, но безрезультатно: он был невидим, как жужжащая муха в темной комнате.
Неумеющих плавать спускали в шлюпки, кто умел — сам бросался за борт.
— Спокойно!.. Не толпиться и не кричать!—говорил Роман тем, кто ждал очереди на шлюпку.
Весельчак Бубнов разделся до кальсон и со словами: «Эх, мама, моя мама!»— бросился головой вниз в тревожно покачивающуюся воду.
Связной Абдулла топтался около Романа, держа в, руках туго набитый вещмешок, и беспомощно моргал круглыми запавшими глазками. Роман взял у него мешок, швырнул за борт и толкнул его самого к матросу, командовавшему посадкой в шлюпку.
— Пустите старика!..
«А ведь он и в самом деле старик»,— как-то невольно подумал Роман, удивившись тому, как сразу осунулось и состарилось лицо этого человека.
Стонали и звали на помощь раненые. Сержант Лошаков со спасательным кругом под мышкой метался по палубе, отыскивая растерявшихся.
Пароходик пустел и быстро погружался. Огонь и вода, борясь друг с другом, упорно топили его. На нем осталась только его малочисленная команда, а за бортом разоренным муравейником кишели те, кто покинул его. Роман ничем не мог помочь своим солдатам, как и командиры двух других взводов. И ему пришлось только следить за порядком, подчиняясь матросам. Он поглядел за борт: ни одной свободной доски, ни одного спасательного круга. И не пожалел об этом, только подумал: «Где же командир роты?»
— Эй, пехота!—закричал в рупор с борта матрос в порванной тельняшке и с растрепанными волосами.— Держись, скоро помощь подойдет.
Роман быстро снял верхнюю одежду, сделал несколько резких движений руками, чтобы согреться, и прыгнул за борт. Холодная вода на мгновение парализовала его. Почти инстинктивно он вырвался наверх, огляделся и сильными бросками поплыл от парохода к людям — к своим солдатам. Послышался рев моторов пикирующего самолета. Роман опять нырнул и постарался пробыть под водой как можно дольше. Вынырнул и не увидел и тех, кто был в ближайшей шлюпке, и самую шлюпку, зато на волнах колыхалось много свободных досок.
Погасла одна ракета, вторая, но две других продолжали светить, и самолет снова заходил на цель, и по нему, невидимому, одинокий смельчак с тонущего пароходика бил из пулемета.
Несколько раз Роману приходилось укрываться от смерти под водой, и когда ему казалось, что этому медленному отупению от холода не будет конца, вдруг как-то все кончилось: не стало яркого голубоватого света ракет, шлюпок, пароходика. Остались только черная вода, такая же беспредельно черная холодная ночь и крики о помощи. Стуча от холода зубами, он поплыл на эти зовущие крики. И ругал пострадавших такими словами, которых раньше даже
не хранил в памяти. Кричал людской страх, и его можно было остановить только угрожающим окриком или до жестокости решительным действием.
Роман наткнулся на шлюпку, загруженную так, что, возьмись он за борт рукой, она пошла бы ко дну. Чувствуя настороженные взгляды солдат, Роман говорил деланно весело, борясь с дрожью:
— Не унывать, друзья! Ко всему надо   привыкать, — и плыл дальше, тупея от обжигающего холода.
«В такой воде долго не продержишься, окоченеешь»,— подумал он, бросая тело сильными толчками рук и ног вперед, в надежде встретить то, что поможет хоть немного обогреться, отдохнуть. Он почти стукнулся головой о вторую шлюпку, тоже перегруженную. Но не сказал обычных ободряющих слов. В шлюпке кто-то жалобно просил:
— Воды, горит все...
— Куда?— спросил Роман.
И из шлюпки тихо, безголосо ответили:
— В живот.
— Пить много не давайте. Мочите голову и губы, — посоветовал Роман и бросил солдатам вдруг радостью набежавшее решение:
— Держитесь, а я к берегу поплыву... За помощью!.. Роман не знал, в какую сторону плыть и сумеет ли он
доплыть до берега, к своим, но мысль, что люди будут ждать его и надеяться на помощь, влекла его вперед. Сразу как-то притупилось чувство холода и усталости. Он поднял голову над водой и прислушался. Там, в непроглядной и бесконечной тьме, будто били деревянными молотами в днища пустых бочек — это стреляли пушки. Но чьи? И Роман уверенно решил — наши. И поплыл к этим далеким, теперь уже не пугающим звукам.
В критические или просто тяжелые минуты жизни человек почему-то вспоминает все дороги, по которым ему раньше пришлось пройти.
Горечью отозвалось в душе Романа рассказанное матерью перед его отъездом. Старик Ветров. Нет, он еще не старик. Такие люди старятся медленно, вероятно, потому, что умеют приспосабливаться к жизни всегда и везде... Конечно, он убил его отца, но попробуй докажи, что сделал это он... И Нина рядом с ним, этим непонятно чем живущим человеком... И почему он думает о ней в этой бескрайней ледяной воде? Может быть, он полюбил ее, дочь убийцы своего отца?.. Нет, не надо никакой любви!.. Только почему же так хочется, чтобы Нина не носила фамилию Ветровых и не жила в этом темном доме, который он спас от огня?..
Несколько раз Роман набирал полную грудь воздуха и, вытянувшись, отдыхал. Но холод не давал покоя.
Отдохнув какую-то минуту, Роман снова спешил вперед. И думал о прошлом. Он сбежал из дому, не повидавшись с Ниной. Думал о ней и не написал ей ни одного письма. И не напишет... Нет... Писать ей — значит, простить ее отца... О, как мучительно ломит тело. И голова наливается необоримой тяжестью... Хочется спать... Может, уснуть?
Ночь, смоляно-черная вода... Где берег?.. А плыть надо, люди ждут...
Роман был неплохим пловцом, но борьба с ознобом, налившим тело свинцово-тяжелым льдом, отнимала больше сил, чем само плавание. Чтобы хоть немного согреться, ему приходилось энергично двигать руками, ногами и совсем не отдыхать.
Он уже не прислушивался и не вглядывался в ночь. Он просто плыл, плыл, потому что нужно это было и ему и тем, кто его ждал.
Им владела только одна мысль: вперед. Он уже не чувствовал ни своих движений, ни своего тела.
Обессилевшие мысли вдруг собрались и выбросились криком: «Мама!»— и яркой вспышкой, будто молнией, осветили почему-то лицо Нины Ветровой...
Неподатливые, глубоко затонувшие ноги коснулись чего-то. Дно... Глотая вместо воздуха воду, Роман все-таки двигался вперед... Только вперед. Ползком...
Очнулся Роман от рвоты, которая судорожно корежила все его тело. Вода толчками   выбрасывалась изо рта, и не было сил остановить ее...
Покачиваясь от дурманящей усталости, Роман поднялся на ноги и, спотыкаясь и падая, поспешил уйти подальше от ненавистной холодной воды. А она, словно жалея о неподатливой жертве, гналась за ним гневно вскипающими волнами.
Роман не знал, куда шел. Кончился берег, перед ним темной стеной встали кусты каких-то колючих растений. Он долго продирался сквозь них, с радостью чувствуя, что согревается и силы возвращаются к нему.
Тишина, легкая, необыкновенно приятная, клонила ко сну, и Роман подумал, что, вероятно, скоро рассвет и в эту пору отдыхают немцы и наши. Шел он осторожно, весь отдавшись вниманию. Думал: хорошо бы наткнуться на стог сена, зарыться в него и отоспаться. Но память видела тех, кто остался там, среди черных, по-чужому неприветливых волн. Они ждали его, эти усталые, беспомощные в тяжелом несчастье люди. И он шел, не зная куда, но зная зачем.
Кончились кусты, и Роман вышел на поляну. Постоял и осторожно, ступая на пальцы, двинулся по краю ее. Поляна была обкошена — подошвы ног щекотала мягкая стерня. Кто косил здесь?..
Огромной кочкой наплыл из темноты стог. Роман прислушался, тихо и бездыханно подкрался к нему. Стог оказался большим шалашом. И странно, в него была вделана дверь, как будто, фанерная. Ее контуры вычерчивались бледными, почти невидимыми линиями изнутри просачивающегося света. Вероятно, в шалаше горела свеча. Роман осторожно припал к земле. Внимание сосредоточилось на мысли: кто в шалаше? Рука его коснулась чего-то гладкого и холодного. Металл. Роман ощупал гильзу от артиллерийского снаряда. Из нее пахло недавним выстрелом, и внутри, кажется, хранилось даже тепло взрыва. Значит, в шалаше замаскировано орудие? Чье? В шалаше кто-то шумно вздохнул и сонно проговорил:
— Эх-хе-хе!
Роман встал, прошел к двери и толкнул ее. Она оказалась закрытой. Роман плечом, от нетерпения забыв о предосторожности, уперся в дверь. Она с визгливым скрипом подалась. Испуганно затрепетал желтый язычок коптилки, выхватив из мрака круглый бок орудийного ствола.
— Стой!— вскочив, ошалело закричала темная фигура и щелкнула затвором автомата.— Руки!..
— Свои,— сказал Роман, почти   машинально подумав: «Часовой на посту спал».
Интуитивно Роман почувствовал, что перепуганный его неожиданным появлением часовой выстрелит. Мгновенно присев, он бросился под ноги часовому. Над головой запоздало протарахтела автоматная очередь.
— Спал, подлец!— бросил   Роман   жалко   поникшему солдату.— Надень пилотку!
Снаружи послышался шум — к шалашу приближались.
— Возьми,— сказал Роман.
Он сунул автомат часовому и поднял руки. Пучок света карманного фонарика уперся в глаза Роману.
-Кто?
—Нас потопили...
В теплом, хорошо освещенном блиндаже младший лейтенант закурил и оглядел Романа насмешливо-пытливым взглядом.
—  Значит, свой?
—Я лейтенант!.. Прошу разговаривать повежливее! Вызовите ближайшую пристань...
Младший лейтенант курил и думал. Стволы двух автоматов холодом смертельного острия упирались в бока Роману. Он стоял раздетый, в одних мокрых кальсонах, и ждал, какое решение примет младший лейтенант. Тот медлил.
— А в какой стороне пристань?— спросил младший лейтенант, глядя то на огонек своей папиросы, то на Романа.
— Не знаю.
— А каким образом вы попали в блиндаж?
— Довольно допросов!
Минут через пять младший лейтенант дозвонился до "Краба» и рассказал о Романе. Выслушал ответ и передал трубку связисту.
— К месту потопления вышли спасательные катера, — сказал он и встал. Виновато улыбнувшись, добавил:— Извини, лейтенант, служба... А шпионов здесь достаточно... Переждешь до утра или сейчас  тебя   отправить на пристань?
— Сейчас! Только хоть шинель дайте.
— Но все-таки идти придется под конвоем. Ты для нас пока неизвестный.
Роману дали одежду. Выходя из блиндажа, он слышал, как младший лейтенант принялся разносить провинившегося часового. Вспомнив встречу с ним, Роман вздрогнул, словно от озноба: он был на волосок от глупой смерти.
Рассветало. Из серой, холодной дымки тумана необъятной зеркальной гладью проглядывало озеро, сразу от берега, теряя очертания, уходил в туман лес.
— И далеко до пристани?—спросил он конвойного. Солдат, соблюдая уставную дистанцию, ответил:
— Километров восемь.
Ответ не удивил и не обрадовал Романа: проблуждав в воде и мраке не один час и пройдя по страшной дороге не один десяток километров, он просто сделал обычное солдатское дело. Впереди пролегали дороги труднее.

Командир танковой роты капитан Медведев высунулся по пояс из башни танка и крикнул Роману:
—  Лейтенант, видишь?— и указал грязной от пороховой копоти рукой на дорогу.
Стоя на гусенице танка, Роман кивнул головой, не отрывая хмурых серьезных глаз от дороги. А по ней, изрытой, истоптанной, наспех проложенной саперами по сосновому лесу, шли пленные, закутанные в разное тряпье, небритые, в опорках и разношерстных валенках и в одних летних мундирах. Судорожно передергиваясь от мороза, они понуро брели туда, куда еще два дня назад бросали победоносные взоры,— в Ленинград. Жаждущие хватали на ходу пригоршни снега и бросали его в безголосые сухие рты. Те, кто не хотел пить, брели скучно, словно за гробом собственной судьбы.
Да, Роман видел, что значит это унылое, жалко растерянное шествие врагов по обожженному морозом лесу, по дороге, еще горячей от крови наших солдат. Это было продолжение того конца, который начался для фашистов с первого их шага на русскую землю.
Он смотрел на грязно-зеленую вереницу чужих солдат, и непрошенно в памяти его всплывали те недавние картины, которые улеглись там тяжелым, но ставшим уже привычным грузом: и эта бесконечная ночь в холодной ладожской воде, смерть товарищей в ней, смерть бесславная, но честная, и...
— Дядя, а когда кончится война?
Этот наивный, но памятный вопрос задал Роману ребенок лет пяти, когда он вел свой взвод с тактических занятий по одной из улиц осажденного Ленинграда. Густой, сырой туман, накаленный морозом, сыпался колючей изморозью на лица и шинели солдат. Темные громады тихих домов каменными скалами выступали сквозь туман, и оттого, что уже был поздний вечер и густо темнело, они казались черными. А снег — серым. Он черство скрипел под ногами, и, пожалуй, только этот однообразный, как усталый солдатский шаг, скрип и слышал, задумавшись, Роман. А где-то далеко ухали орудийные залпы, и совсем, кажется, близко надрывно стучали пулеметы и автоматы.
Они оказались рядом с Романом как-то сразу, словно вдруг поднялись с земли,— совсем маленький человек и женщина. Когда он проходил мимо них, ребенок (Роман не понял: мальчик или девочка) схватил его за полу шинели обеими руками и спросил, как пожаловался на безысходную боль:
— Дядя, а когда кончится война?
Роман остановился, наклонился над ребенком (закутанный, он походил на сверток одежды) и ответил, как нужно было ответить этому маленькому человеку:
— Скоро!
Потом суетливо выдрал из кармана смерзшейся шинели сухарь, сунул его ребенку и побежал, хотя взвод свой мог догнать за несколько быстрых шагов.
Шли пленные...
Капитан Медведев вылез из танка и стал рядом с Романом, коренастый; крепкий, пахнущий пороховой грязью и тем неизбежным запахом мазута и бензина, которым, кажется, на всю жизнь пропитываются люди, имеющие дело с мощными машинами.
— На Шлиссельбург, наверно, повернем,— сказал он и, ругнувшись, добавил:—Эк, гад, нарезался!
В колонне двое солдат вели пьяного офицера. Без ките-ля, в одной нательной  рубашке, он безжизненно болтался из стороны в сторону, и солдаты с трудом удерживали его. Офицер  что-то  выкрикивал и тряс рыжей  лохматой головой.
— Где вы добыли этого красавца?— перекрывая шум приглушенного мотора, спросил Медведев.
Конвойный, румяный сероглазый паренек, махнул автоматом назад, откуда текла колонна, и ответил:
— В землянке пьяный дрых, стерва... Еле разбудили.., эсесовец.
— Опохмелится скоро на чужом пиру!— весело заметил капитан и взял Романа за локоть. —Ты сейчас похож на
победителя, к ногам  которого  бросают  знамена побежденных.
Роман сухо ответил:
— Солдат жалко... Троих убило, когда Марьино атаковали... И сержанта Лошакова, моего помощника. Вместе войну начинали.
Капитан вынул из кармана меховой   безрукавки алюминиевый портсигар, раскрыл его и протянул Роману. Молча закурили.
Танки стояли обочь дороги, и с них, как с подвод, смотрели на пленных солдаты десантного взвода, которым теперь командовал Роман. Они были одеты в белые маск-халаты и поэтому казались одинаковыми даже ростом. Но Роман памятью видел лицо каждого из них, словно они бы ли рядом, как эти пятеро, пристроившиеся вместе с ним на броне командирского танка.
Танковая рота и приданный ей взвод Романа находились в резерве командира дивизии и принимали участие только в одном бою — добивали фашистов в поселке Марьино, обойденном передовыми наступающими частями. Сейчас они ждали приказа к дальнейшему следованию.
А бой грохотал рядом, и, как следствие его удачи, шли в тыл вражеские солдаты. Глядя на них, Роман не кипел от ненависти, не жаждал их убийства. Он, торжествуя, своей молчаливой неприязнью к поверженному врагу, своим угрюмым молчанием как бы говорил: что же вы, сволочи, наделали? И чего добились?
— Да!— неопределенно выговорил танкист и швырнул недокуренную папиросу в снег.
Роман присел на выступ брони, снял каску и стал поправлять белый маскировочный чехол. Только теперь почувствовал он, как ныла шея, утомленная непривычной тяжестью.
— Лейтенант!
Роман поднялся, надел каску, стянул ремешок на подбородке и взглянул на капитана. Тот уже снова выглядывал из башни и поглубже насаживал на голову черный, увитый толстыми жгутами-амортизаторами шлем.
— Приказано двигаться на Третий   рабочий поселок и ждать там «хозяина».
«Так в хвосте проболтаешься до самого прорыва блокады»,— с неприязнью к своему положению подумал Роман и приказал солдатам занять места на танках... «Садись!»— разноголосо понесся от машины к машине его приказ.
— Смотри, лейтенант, и обозника прихватили!— весело бросил капитан и кивнул головой на дорогу.
Вешая на грудь автомат, Роман равнодушно посмотрел в ту сторону, куда минут пятнадцать назад смотрел с торжеством и снисходительностью победителя. И леденящая, как страшный сон, оторопь на мгновение сковала его. В хвосте колонны пленных, немного отстав от нее, тянул за собой санки с небольшим сундучком на них необычного вида пленный. На нем была наша солдатская шапка с опущенными ушами, старая немецкая шинелишка и стоптанные валенки. Пленный был дюж и, видно, силен, и груз на санках был не тяжел для него. Но он так гнулся, словно земля втягивала его в себя, как втягивает гнилую корягу водоворот.
«А от папы писем нет. Ушел в армию — и как в воду канул. Но я не жду так писем от него, как от тебя. Напиши хоть несколько слов»,— почти звучно выбила память Романа строки из последнего письма Нины.
И, не желая в душе верить своему предположению и в то же время до лихорадочного озноба чувствуя, что предположение это верно, Роман крикнул:
— Ветров!
Пленный вздрогнул, споткнулся и, как волк при погоне, настороженно скосил голову на окрик. Мертво застывшие глаза, скрытый рыжей щетиной рот... Да, это был Севостьян Ветров.
Танк, оглушительно взревев, сразу же набрал большую скорость. Роман почти машинально пропустил под руку обтягивающий башню танка толстый стальной трос — поручни для десантников — и оглянулся назад. Сквозь снежный вихрь увидел следующий танк. Командир отделения поднял на нем руку — условный знак: «Все в порядке!»
Из-за рева мотора не было слышно звуков ближнего боя, и Роману думалось, что они мчались в этот исковерканный и иссеченный осколками снарядов и мин лес навстречу неизведанной опасности. Они обгоняли колонны бойцов в снежно-белых, еще не испачканных маскхалатах, навстречу им шли раненые, в таких же маскхалатах, но грязных и рваных. И эта неизведанная опасность тревожила и звала, как необходимое дело, которое должны были сделать танкисты, Роман и его солдаты.
Свободной правой рукой Роман добрался до кармана гимнастерки и вынул из него помятый бумажный треугольник— единственное, но так и не отправленное письмо той, отец которой вез за пленными врагами набитый чем-то сундучок. Скомкав письмо, Роман бросил его в буран за танком и привстал. Со следующего танка, увидев его, подняли руку: «Все в порядке!»
Роман примостил планшетку на коленях и, приспосабливая взгляд к неровному ходу танка, стал искать на карте Третий рабочий поселок.

Антонов В.В. За колонной пленных // Антонов В.В. Последний допрос. – Алма-Ата, 1968. – с. 49-79.